
Я полагал, что с годами к человеку приходит зрелость. Но теперь знаю, что воображение подвержено склерозу, как и артерии. Даже эти заметки, которые я вразнобой заношу на бумагу, не торопятся сами сойти с моего пера. Они сочатся и затвердевают, как сталактиты. Только что я говорил об охоте. Бедный старикан, вообразивший себе невесть что! Заслуга моих трудолюбивых желез внутренней секреции хотя бы в том, что они фиксируют время. Пока я ублажаю свою скуку, я перестаю поминутно смотреть на часы, и вот, глядишь, и полночь на дворе. А пока я раздеваюсь, в моей голове подспудно продолжается работа — замедленная химическая реакция образов, фраз. Всего этого мне никогда не довести до ума. Слишком поздно. Но прежде чем умиротворенно рухнуть в сон, я осознаю, что прожил день менее бесполезно. Вот почему я беру на себя обязательство продолжить свою хронику, ничего не упуская, ради одного-единственного удовольствия — спустить перо, как спускают бешеного пса. Что в этом зазорного? Ведь никто, кроме меня, этого не прочтет, и если моя правда и невыносима, она никого не терзает, кроме меня самого. И еще: единственный способ заполнять пустоту дней — это, быть может, описывать ее до омерзения. Попытка не пытка.
Франсуаза сообщила мне эту новость во время первого завтрака.
— Мамаша Камински приказала долго жить, — довольно свирепо буркнула она.
Скончалась на операционном столе! Вот самый пристойный образ смерти. Все происходит вдалеке от дома. Никто тебе не мешает своим хождением туда-сюда. Смерть, настигающая где-то там, в месте столь же неопределенном, как преддверие ада, где хранят покойников до того момента, когда погрузят на роскошный катафалк и запрут в могиле, прикрытой букетами и венками. Некоторые предпочитают кремирование, но большинство людей его не приемлют, наверное, из-за картины всепожирающего пламени, которое наводит на мысль об аде. Лучше уж, скрестив руки, мирно ждать воскрешения.
